Григорий Амелин, Валентина Мордерер

Григорий Амелин, Валентина Мордерер

Le canon sur lequel je dois m’abattre à travers la mêlée des arbres et de l’air léger!

Arthur Rimbaud 1

Время!Хоть ты, хромой богомаз,лик намалюй мойв божницу уродца века!Я одинок, как последний глазу идущего к слепым человека!

Наш своекорыстный интерес — об одном “пушкинском” тексте Хлебникова, — но его пушкинский исток так смутен и далек, что пока приходится осторожно взять его в кавычки. Вот этот текст целиком:

Герой лабиринта, вопреки Ницше, не свою Ариадну ищет, а истину. Пушкинские темы и образы пронизывают текст. Но сведение их воедино не получается. Остается непонятным, почему Пушкин появляется в новой поэтической версии мифа о Минотавре. И если подземный бык с курчавым челом — Пушкин, то с чем связано такое чудовищное превращение? Что это за поединок и почему победа равна поражению? И почему, в конце концов, после своей блистательной виктории герой остается никем невидимым?

Плач над Царским Селом новой Ярославны — по мужу. Убитый Гумилев заговорит устами нового героя. Но сначала о Гумилеве живом, который писал в одном из “жемчужных” стихотворений — «Рыцарь с цепью» (1908):

Хлебников, восторженно приветствуя Февральскую революцию, уже окликал это стихотворение Гумилева. Переделывал его он в конце 1921 – начале 1922 года (время создания «Одинокого лицедея»), когда опьянение ветром свободы прошло и песня о древнем походе Игоря обернулась “девой Обидой” и плачем жен от Путивля до Царского Села:

Победоносное шествие самодержавного народа, чувство сопричастности и общей свободы сменяется в «Лицедее» рукопашным одиночеством, ужасом и безнадежностью поединка. „И я упаду побежденный своею победой. “, — мог бы повторить Хлебников вслед за Галичем.

Мин у Хлебникова всегда связан с воспо-мин-анием, по-мин-овением: Но и память — великий Мин . (IV, 119). 3 Взрывное имя ‘Мин’ — имя Г.А. Мина (1855–1906), генерал-майора, подавившего московское восстание 1905 года артиллерийским огнем и впоследствии убитого эсерами. В «Декабре» Андрея Белого:

Но почему память получает такое кровавое имя, а Пушкин превращается в каннибалистического монстра, чью голову нужно отрубить и выставить на всеобщее осмеяние?

Живой Пушкин — высочайшая нота поэзии, недосягаемый идеал, выстрел полдневной пушки Петропавловской крепости. „Он любовь, идеальная мера, открытая вновь, разум внезапный и безупречный, он вечность, круговорот роковой неповторимых свойств. Все наши силы, все наши порывы устремлены к нему, вся наша страсть и весь наш пыл обращены к нему, к тому, кто нам посвятил свою бесконечную жизнь. “ [Il est l’amour, mesure parfaite et réinventée, raison merveilleuse et imprévue, et l’éternité: machine aimée des qualités fatales. Nous avons tous eu l’épouvante de sa concession et de la nôtre: ô jouissance de notre santé, élan de nos facultés, affection égoiste et passion pour lui, lui qui nous aime pour sa vie infinie. ], — так писал Рембо в стихотворении «Гений» о всяком истинном поэтическом гении и так, мы уверены, думал Хлебников о Пушкине. 5

Но Пушкин из живого поэта превращен чернью в чугунного болвана, мертвого идола на Тверской. 6 Он убит, уверен Хлебников, не Дантесом, а кумиротворящим и глухим потомством:

Поникший и умолкнувший, засиженный птицами памятник — какой-то страшный некрофильский талисман. Спасти он никого уже не может, и его именем освящают смерть других поэтов. Хлебников вкушает из чаши смерти своего поэтического сородича и отправляется в поход за его освобождением.

26 октября 1915 года в альбомной записи Хлебников делает существеннейшее пояснение к «Одинокому лицедею»:

Пожалуй, нигде Хлебников так откровенно не называл футуристов пушкинианцами. Двадцатый век, познавший мировые катаклизмы, пришел перед лицом такого воина истины, как Пушкин, к своему историческому самоотрицанию. Здесь важно то, что Пушкин века предшествующего осмеивается и отрицается самим же Пушкиным. К тому же, смерть великого поэта — не единоличное злодейство какого-то там Дантеса, а погребальная слава целого столетия. Пушкин заплатил не только собственной смертью, но и посмертной славой, и как Спаситель, повешенный на кресте, был распят на собственном образе. Мережковский говорил о „смерти Пушкина в русской литературе“. Его духовное истребление не равно физической смерти, поэтому Хлебников и говорит о 18ХХ гг. Вековой подлог личности классика — условие торжества бессмертной пошлости новых Дантесов над Поэзией.

Но почему будетлянин — это Пушкин в освещении мировой войны ? Не в освящении и воспевании, а освещении? Война, зарифмовавшая Пушкина и пушки, означала превращение „веселого имени“ в мрачное орудие смерти — пушки, что спрятаны в Пушкине (V, 532). Во время войны пушкинский канон начинает говорить языком братоубийственного символа веры:

Пушкин — ушкуйник, крылышкующий кузнечик, поглощающий “червячков письма”, — съеден Зинзивером. Пасть Минотавра — всепожирающее пушечное жерло, давно пожравшее истинного Пушкина и требующее себе пушечного мяса и бесконечных жертв (‹. › Курчавое чело / Подземного быка в пещерах темных / Кроваво чавкало и кушало людей ‹. ›). Здесь физиология граничит с космологией. Хтоническое чудовище, хранящее пушкинские черты, — его ложный образ. Задача хлебниковского одинокого лицедея — разоблачение этого ложного и кровавого образа. Отсюда — необходимость схватки.

В «Ка 2» перед памятником Пушкина Хлебников вспоминает о своем юношеском и неисполненном намерении проиграть в современности один греческий сюжет. В те дни я тщетно искал Ариадну и Миноса, собираясь проиграть в XX столетии один рассказ греков. Это были последние дни моей юности, трепетавшей крылами, чтобы отлететь, вспорхнуть (V, 128–129). Античный миф остался невостребованным. Приблизительно тогда же, в конце 1916 года, поэт возвращается к своему “театральному” замыслу. В отрывке «Закон множеств царил. », описывая свое одиночество и дантовские блуждания в огромном городе, Хлебников восклицает: Хорошо! — подумал я, — теперь я одинокий игрок, а остальные — весь большой ночный город, пылающий огнями, — зрители. Но будет время, когда я буду единственным зрителем, а вы — лицедеями . 9 Ведомый ариадновой нитью Музы, он вступит в бой в страшном лабиринте войны с государством-Минотавром, но так и останется единственным лицедеем, победа которого — невидима для окружающих. Пушкинский эпилог стихотворения — приход пустынного сеятеля свободы, свободы нового зрения, 10 долженствующего вернуть дар отделять зерна от плевел, истину от лжи.

1 Пушка, на которую я должен упасть — сквозь рукопашную схватку деревьев и проворного воздуха (А. Рембо). 2 Николай Гумилев . Стихотворения и поэмы. Л., 1988, с. 132–133. 3 Но и память — великий Мин, и вы, глубокие минровы. Вы когда-то теснились в моем сознании, походя на мятежников, ворвавшихся на площадь: вы опрокинули игравшую в чет и нечет стражу и просили бессмертия у моих чернил и моего дара. Я вам отказал. Теперь сколько вас, образов прошлого, явится на мой призыв? (IV, 119). 4 Андрей Белый . Стихотворения и поэмы. М.–Л., 1966, с. 537. 5 A. Rimbaud . Œuvres. M., 1988, p. 290–291 (пер. Н. Стрижевской). 6 „В общем, — писала Цветаева в статье «Поэт о критике», — для такого читателя Пушкин нечто вроде постянного юбиляра, только и делавшего, что умиравшего (дуэль, смерть, последние слова царю, прощание с женой, пр.). Такому читателю имя — чернь. О нем говорил и его ненавидел Пушкин, произнося “Поэт и чернь”. Чернь, мрак, темные силы, подтачиватели тронов несравненно ценнейших царских. Такой читатель — враг, и грех его — хула на Духа Свята. В чем же этот грех? Грех не в темноте, а в нежелании света, не в непонимании, а в сопротивлении пониманию, в намеренной слепости и в злостной предвзятости. В злой воле к добру“ (I, 235). И еще, из цветаевского же эссе «Поэт и время»: „“Долой Пушкина” есть ответный крик сына на крик отца “Долой Маяковского” — сына, орущего не столько против Пушкина, сколько против отца. ‹. › Крик не против Пушкина, а против его памятника“ (I, 368). 7 Велимир Хлебников . Неизданные произведения. М., 1940, с. 262. 8 Цит. по: Бенедикт Лившиц . Полутораглазый стрелец. Л., 1989, с. 643.электронная версия указанной работы на www.ka2.ru

9 Велимир Хлебников . Неизданные произведения. М., 1940, с. 301. 10 Само выражение „сеять очи“ восходит к десятой оде «Vision» первой книги од Виктора Гюго: „Le char des Séraphins fidèles, / Semé d’yeux, brillant d’étincelles, / S’arrêta sur son triple essieu…“ ( Victor Hugo . Œuvres complètes. Poésie I. Odes et ballades. Les orientales. P., 1880, p. 107)

📎📎📎📎📎📎📎📎📎📎